Когда мы осмыслим свою роль на земле, пусть самую скромную и незаметную, тогда лишь мы будем счастливы. Тогда лишь мы сможем жить и умирать спокойно, ибо то, что дает смысл жизни, дает смысл и смерти.
(Антуан де Сент-Экзюпери)
Партия окончена. Фигуры предоставлены сами себе. Оба шахматиста мертвы, а нити отпущены, но не перерезаны, в жуткой игре я был чёрно-белым ферзём, и с этой ролью трудно расстаться. Разбитые герои, как изломанные деревянные статуэтки: никому не нужны. И пусть людей куда сложнее сломить, это действо в тысячи раз страшнее шахмат. Двоим безжалостным игрокам на пути к своим целям было все равно, кого убирать с доски: своих или чужих.
Да, я не преувеличиваю, право же! Кому как не мне это знать. Если вы считаете, что тридцать девять лет - не тот возраст, когда со всей уверенностью на своей жизни можно ставить крест… вы, возможно, верно мыслите. Только многим героям нашей войны этого не понять и на себе не почувствовать. Увы, мне случилось быть одним из них. Люди - не фениксы: из пепла не возрождаются, а то, в чем я оказался закопан, без труда можно было сравнить с кучей угля.
Конечно, я заслужил. Я не должен был выжить вообще, по всей логике и при ее отсутствии. Зачем? Я предал сначала свет ради тьмы, потом тьму ради света. Я убивал, отвечал болью на боль, травил, душил и плевался ядом во всех смыслах, которые вы здесь сможете отыскать. Я нёс насилие под знаменем своей любви, тысячи раз позволяя Светлому Кукловоду использовать мои собственные молитвы как средство управления мною. Я благодарен ему, но это ощущение подлого обмана, прикрытого жалкими ужимками, мне вряд ли удастся когда-нибудь выкинуть из головы. Именно так: я чувствовал себя преданным и обманутым, и это было… непередаваемо больно. От человека, почти заменившего мне отца, я часто получал удары. Когда я приходил с очередного собрания, где вынужден был до смерти пытать какого-нибудь сторонника света, чтобы не раскрыть себя, директор меня хвалил. «Хорошо, мой мальчик! Он ничего не понял? Отлично, Северус!» — говорил он, тогда как мне отчаянно хотелось умереть и лучше всего точно так же, как моя жертва. Да, он часто многого не договаривал и, очевидно, использовал, да и не меня одного. Его «мой мальчик» порой доводило меня до грани безумия. Я закидывал свою палочку прочь, чтобы в порыве ярости не начать метать черномагические заклятия во все живое и неживое. Я аппарировал в леса бог знает куда от лаборатории, чтобы не начать руками громить все ценные колбы, пузырьки и фиалы, которые с таким приятным звоном могли бы разбиться о каменный пол… С Гарри Поттером, мальчиком-который-выжил, мы оказались в пугающе одинаковой ситуации.
Мальчик, которому я десятки раз спасал жизнь, ради которого рисковал собой изо дня в день, должен был умереть. Как директор, зная это столько лет, смотрел ему в глаза? Дамблдор спросил меня, привязался ли я к Гарри Поттеру, и мой ответ был — «нет». Это так, но в первый раз в жизни мне стало его искренне жаль. Мальчишка выжил и оказался таким же, как и мы все - почти все - никак не смог противостоять разрушающей изнутри лавине войны. Финальная битва сделала взрослыми детей, только самых сильных не превратив в стариков. Поттеру наверняка предлагали и престижную учебу, и хороший пост в министерстве, но он отказался: посвятил себя крестнику Тедди Люпину, родители которого были мертвы. Может быть, его поступок был благородным, может быть, единственно возможным - все равно. Мне вообще было все равно, как никогда прежде. Плевать. В первую очередь на Гарри Поттера.
Я видел, как они умирали, и ничем не смог помочь. Когда заклятие из палочки Беллатрикс ударило Нимфадору Тонкс в грудь, ее муж обратился, и не важно, что то самое второе мая не совпало с полнолунием. Это слишком тонкие вещи, чтобы рассказывать о них большинству балбесов на школьном курсе. Конечно, оборотни могут превращаться не только при полной луне, могут контролировать свои метаморфозы, направляя силу в нужное русло. Для этого нужна истинная животная природа, которую Люпин годами закапывал как можно глубже внутрь себя, которая рано или поздно должна была вырваться наружу. Я был невидим для всех и направлялся Визжащую Хижину, когда на пол закапала кровь, и послышался звериный рёв, сопровождаемый хрустом ломающихся костей. За жуткой трансформацией, затаив дыхание, наблюдали обе стороны. Еще пара секунд, и безумный страх вспыхнул в глазах Беллатрикс: уже не Ремус Люпин стоял там — гигантский лохматый зверь, лишь отдалённо напоминающий волка. Мощные передние лапы рассекали воздух, зубы лоскутами сдирали куски кожи. И когда от Лестрендж остался мёртвый кровоточащий комок плоти, даже тот был разодран на части. Ни у кого не хватило духу вмешаться: ни у Пожирателей, ни у защитников школы.
Сколько еще сторонников Лорда его, люпиновыми, усилиями превратились в рубленое мясо? Я не знаю. Следующая моя с Люпином встреча состоялась днями позже - у его могилы. У их могилы, общей. Кто-то принёс туда маленького плюшевого волчонка и, увидев его, я не смог понять, было ли это действительно уместно. В свете последних событий - может быть. Нет, я никогда Люпина не жалел, даже завидовал: в последние часы жизни он смог отомстить врагам, всему миру и природе за свою сущность. У многих жизнь не похожа на жизнь, но не многим даётся такой шанс. Я бы хотел умереть так же: сняв напоследок маску и плюнув змеелицему ублюдку в лицо. Но вынужден был притворяться до самого конца.
Я выжил, и зачем? Влачить бессмысленное существование дальше? Начать новую жизнь? Или, может быть, это изощрённая месть судьбы за все, что я совершил? Сейчас подыхать уже поздно. Но как придумать себе новые причины, чтобы держаться на плаву дальше?
Завёл собаку. Сразу после того, как яд ушёл из тела, и я смог ходить. Ничего магического: сука сенбернара. Пройдёт десять лет, может быть больше, может быть меньше, и она тоже умрёт, знакомой рысцой убежит от меня вслед за остальными: наставниками и учениками, коллегами и врагами. А пока я чувствую, как горячее сердце быстро бьётся у меня в ногах и качает кровь, вместе с тем поддерживая во мне жизнь. Это весело: учить ее, гулять и без магии варить гречку. Жаль, что во времена войны я не мог завести щенка. Собака никогда ничего не говорит и никогда не ведёт себя раздражающе неправильно, в отличие от людей, а еще пробуждает внутри что-то тёплое…
Единственный недостаток - короткая жизнь. Я не был уверен, что готов выдержать это, но сейчас, когда молодое здоровое существо хоть как-то вытягивает меня на поверхность, я был готов закрыть на это глаза. Почти. Смерть и разруха была повсюду, а сил не осталось вовсе.
Быть столь значимым героем, оправданным-переоправданным шпионом, несправедливо пострадавшим воином (и далее по тексту) - значит быть обеспеченным на всю оставшуюся жизнь. Иными словами, стоит мне сварить «изобретённую Северусом Снейпом» великолепную гриффиндорскую бурду уровня первого курса, и ее за большие деньги купит почти любая аптечная организация. Я мог бы подумать что-то вроде «вот скукота» или «ну и отлично», но ничего подобного. Мне было все равно, и это ощущение поистине жутко. Я не чувствую себя человеком, когда мне все равно: только трупом, живым мертвецом. Это страшно, потому что я смотрю, и медленно-медленно ко мне приходит понимание: мы все такие теперь, почти все. От этого становится не по себе, но, вместе с тем, мне все еще все равно.
И вокруг вовсе не сплошной, беспросветный ад, не пыточная камера, куда солнечные лучи никогда не попадают. Остались столь приятные мне отголоски тепла, но теперь, когда нечему было придать хоть какую-то форму моему существованию, я оказался в оковах собственной усталости. И я позволил этой усталости перерасти в нечто большее, позволил охватить меня целиком, став чем-то единственно верным .
* * *
Раздаётся тихий звон дверного колокольчика. Собака вскакивает со своего места и с приглушенным рявканьем бежит к двери, виляя хвостом. Я отрываюсь от книги и смотрю на календарь. Пятница. Правда пятница? Я редко интересуюсь днём недели, но когда поздно вечером кто-то хочет видеть меня, остается не много вариантов.
- Отойди-ка, окорок, - прошу я собаку и открываю дверь. - Добрый вечер, мисс Грейнджер.
- Привет….профессор, - поддразнивает она меня в ответ и переступает порог.
Радостное животное длинным шершавым языком слизывает капли воды с ее дождевого плаща. Женщина, стоящая в дверях, откидывает капюшон, освобождая пушистую копну кудряшек, и слегка встряхивает головой, от чего волосы рассыпаются по плечам, принимая свою форму. Точнее — ее отсутствие. Ей куда лучше, когда они забраны наверх, странно, что, зная моё предпочтение, сегодня она оставила их распущенными. Я пристально оглядываю ее в течение минуты и лишь после этого пропускаю, закрыв за ней дверь.
- Ты сегодня поздно, - нарушаю я тишину и забираю у Грейнджер мокрый плащ.
Рассеяно улыбается:
— Ходили в маггловский театр с Гарри и Роном.
От ее слов мне становится неприятно. Я стараюсь отправить ненужное чувство собственничества куда подальше, но отчего-то ничего не выходит. Как я, усталый от жизни, загнанный и озлобленный «сальноволосый мерзавец», могу даже в мыслях запрещать ей проводить время с друзьями? Даже если эти друзья — двое мужчин так же, как и я, не имеющие никакого будущего.
- Меня не интересуют похождения Поттера и Уизли, - говорю я чуть резче, чем следовало бы, вешая ее плащ.
Она взволнованно чертыхается и быстро выдавливает:
— Северус, я никогда не…
К несчастью, слишком умная у меня девочка: сразу поняла все. Здесь мисс Грейнджер не изменилась: тогда, в конце шестого курса, влезла со своим состраданием, разнюхав все сама, а я слишком поздно осознал, что она увидела во мне. Чувство, будто сдирают кожу: куда лучше, когда никто ни черта в тебе не понимает и понять не пытается.
— Я знаю.
Конечно, знаю. Я произношу это холодно, но мне не все равно. Пока одна часть меня облегчённо вздыхает, другая осуждающе качает головой. К чему ей верность мне, зачем? Только из своего эгоизма я еще не выгнал ее, не закричал на нее, чтобы бежала без оглядки и больше не возвращалась. Но я никогда не сделаю этого, я все и всегда делал для себя и ради себя. Девочка, мудрая женщина, из-за которой перед каждым «все» приходится добавлять «почти», исключение из любых правил, жизнь и свет во плоти на поле смерти и тьмы. Я безнадёжен, Грейнджер меня не вытянуть, а я ничего не могу ей дать, кому не понятно, чем это кончится? Со своей силой жизни, теплом и внутренней молодостью ей нужно бежать далеко-далеко, как можно дальше от смерти, как можно дальше от меня. Пока не поздно, пока она не стала такой же. Но я никогда не сделаю этого, я каждую пятницу буду неизменно открывать перед ней дверь.
— В театре… на что вы ходили?
Она уклоняется от ответа и улыбается:
— Могу тебя утешить, это было отвратительно. Мы не досмотрели до конца, я торопилась к тебе, а Гарри к Тедди…
— Они знают, куда ты пошла?
Задумалась на пару секунд:
— Думаю, да. Какая разница?
Действительно, мне все равно.
— На что вы ходили, Гермиона? Ты так и не ответила.
Когда я называю ее по имени, она вздрагивает, словно от пощёчины, и широко распахивает глаза:
— На Гамлета, Северус. Это Шекспир, знаешь…
— Знаю.
Быть иль не быть, вот в чем вопрос? Она думает, это может меня ранить? Или это ранит ее саму?
- Не вижу ударов неистовой судьбы, - горько усмехаюсь я больше сам себе, чем ей, - хочешь есть?
- Да, - неуверенно отвечает она.
За исключением сырого мяса, я ем то же, что и готовлю собаке, и ее это не удивляет.
- Повезло Эйлин с поваром, - смеется она и протягивает руку под стол, чтобы погладить собаку, лежащую у нее в ногах.
Грейнджер молча выкладывает стопку журналов по зелеварению, и я благодарю ее кивком головы.
- Смотри, вот здесь, - она открывает один из номеров и, найдя нужную статью, разворачивает журнал ко мне, - твоего авторства, - улыбается. - Даже колдография есть.
Пробегаюсь глазами по тексту и хмурюсь.
— Не узнаю. Чушь, я этого не писал.
— Пойдёшь ругаться?
- Нет, пусть пишут, что хотят. Все равно, - когда я поднимаю на нее взгляд, я вижу, что в ее глазах стоят слёзы. Я пристально смотрю на нее, и от этого становится хуже: тихие всхлипывания перерастают в истерику.
Она вскакивает — одновременно я тоже встаю со своего места.
— Не говори так! Не надо, Северус!!! Я люблю тебя!
Ах, ну да, конечно. Упрямая девчонка! Я знаю, что ей больно от моего безразличия ко всему, как и сейчас, в который раз. Это жутко, но ответить признанием я не могу, я ее никогда не любил и вряд ли когда-нибудь полюблю. Я не могу врать, знаю, будет только хуже, но я слишком хорошо понимаю эту боль, и мне так ее жаль… Крепко-крепко прижать к себе и поцеловать - единственное, что я могу сделать для нее.
— Я знаю, знаю…
- Здесь холодно, Северус. Ты сам ходишь в сюртуке и мантии и никогда не топишь. Почему ты не приготовишь себе обед? Не разберёшь письма или не зажжёшь еще пару свечек? Не расставишь по порядку баночки в лаборатории? Это не жизнь, Северус, я прихожу в твой дом, и мне становится страшно. Он выглядит заброшенным, как будто здесь уже давным-давно никто не живет.
Хочется сказать, что она права, абсолютно и безгранично, каждой мыслью и каждым словом, но я молчу. Эта тема выжата и истоптана, но точку нам никогда не удастся поставить, и поэтому я не удивляюсь резкой перемене ее настроения. В конце концов ей придётся осознать: таких сильных, как она, больше нет. А если и есть, я, увы, не вхожу в их число.
Я ощущаю ее теплое трепещущее тело у себя в руках и вновь впиваюсь поцелуем, потому что пальцы, только что листавшие журнал, теперь нетерпеливо борются с пуговицами у меня на шее. И когда ее усилиями даже моя рубашка оказывается на полу, я резко разворачиваю ее к себе спиной и быстро расстегиваю длинную молнию на ненужном платье.
И вновь не будет ни слияния, ни понимания. Вновь две совершенно разные личности сгрызутся в своей схватке, страстно, но слепо и неуклюже, с почти неестественной отдачей и доверием. Как так получается, что мы просыпаемся на разных сторонах кровати и даже потом, два дня находясь вместе, оказываемся так далеко? Почему я могу лишь из-за своей стены наблюдать за ее силой и болью?
Утром она по-семейному, так отвратительно заботливо, поцелует меня, прижавшись всем телом, встанет, наденет мою рубашку, отвоёванную вечером, и будет готовить завтрак. Я съем его, не почувствовав вкуса, и поблагодарю ее, отчего она обязательно тепло улыбнётся. А потом будет длинный-длинный день, она будет болтать всякую ерунду, а я - молча слушать. Может быть, она даже заставит меня растопить печь, непременно сядет разбирать мою почту (после чего подведет итог, сколько писем было с шоколадом, а сколько с просьбами о сотрудничестве) и потом пойдёт со мной и Эйли гулять. И, как обычно, мы несколько часов молча будем бродить по какому-нибудь мокрому полю: она играть с моим огромным псом, а я уныло и бездумно наблюдать за ними. А они: Грейнджер и Эйлин - действительно очень похожи.
Не знаю, чем больше: силой жить или верностью мне. Одна - моя собака, другая - моя женщина. Женщина, принадлежащая мне, такое понятное мужское чувство: с каждым движением тел и поцелуем мне казалось, что я клеймил ее. Но как вообще можно вообразить себе это: женщина, которая любит меня? Это незнакомо и непонятно, это удивительно, но вместе с тем - ужасно. Лишнее. Ненужная деталь. Что толку думать «если бы не я», «если бы не война», «если бы не Лили Эванс»? Все так, как есть, а именно — бездыханно и безысходно.
И, как обычно, все пойдёт по кругу и в этот раз. В понедельник утром она проснётся и тихо заплачет. Мой шпионский сон до сих пор слишком чуток, и я услышу, но виду не подам. Потом она понаблюдает за мной, погладит собаку, оденется и, так же всхлипывая, уйдёт. А ведь, засыпая, я всегда прошу ее не покидать меня, на что она отвечает что-то вроде «очень много дел, Северус, да и я, наверное, тебя уже достала». И у меня не хватает желания и воли, доказать ей обратное, собрать былую силу и горячность.
Она аппарирует, оставив меня одного в доме, где никто не живёт, и я вновь предамся своим мыслям. Позволю собаке забраться на кровать и лечь мне в ноги. О да, она бы не одобрила, но какая теперь разница? Я протяну руку и, запустив пальцы в длинную мягкую шерсть, почувствую, как на несколько мгновений каменная стена внутри становится чуть прозрачней.
И тогда я подумаю, что, может быть, когда-нибудь смогу полюбить Гермиону Грейнджер. В этот момент я обязательно найду в себе силы прогнать ее или, возможно, уговорить остаться. А потом… потом я опять перестану в это верить, и мне станет все равно.
Все, чего я хочу: чтобы однажды эта надежда не покинула меня. Но разве такое возможно? Не думаю.
|