Я просто ела вишню в шоколаде:
узоры мыслей стразами из роз,
мазуркой муз и музыкой стрекоз
сплетали вязь палитрою в тетради.
Казалось, солнце пластикой медузы
лизало тюль из зыбкости стекла -
его ваниль разлитая влекла,
дразня лучи изысканностью вкуса.
Но, уклоняясь ловко от объятий
немого зноя летнего и нег,
газоны фраз укутывались в снег -
я просто ела вишню в шоколаде…
Лилия Отрадная
«Вишня в шоколаде»
Надо плакать. А она сидит и уплетает конфеты. Вишня в шоколаде. Одну за другой. А слезы — это потому, что бренди слишком крепкий.
Мама всегда не разрешала ей есть конфеты.
«Кариес, - веско замечала она. - Ну-ка открой рот. Что я говорила?! Немедленно чистить зубы».
А Северус разрешал. Конфеты, и одеваться в красное.
«Чтоб не видел тебя в черном, даже на моих похоронах».
Вот и костятся теперь приглашенные на ее платье и кастильских кружев. Старинное. Прабабушкино. Из сундука. Нелепое по нынешним временам. Вишневое. Слишком вечернее. А прическа — чересчур чопорная. К такой идут поджатые, а не измазанные шоколадом, губы.
И еще - сегодня лучше не улыбаться. Оскал какой-то выходит. Люди шарахаются.
Новый глоток бренди: клин - клином, горечь - горечью. Лет сто пятьдесят назад ей надлежало бы плакать навзрыд, обняв тело мужа. Это так глупо. Как будто слезы возвращают.
«Люди плачут по умершим, потому что эгоисты, - говорил Северус и добавлял, ухмыльнувшись: - По себе знаю».
Поэтому она не плачет. Вот бы еще заткнуть уши, чтобы не слышать соболезнований. Она их еще с Хогвартса ненавидит. И почему люди так бояться быть искренними? Зачем тащиться к людям, которых ты едва знал или не любил и бормотать: «Как мне жаль». Так и хочется съязвить в ответ. Или она просто пропиталась его ядом?
Ей показалось Северус на их семейном портрете хмыкнул. Мол, вот и меня передерживает от лжи.
Она ойкает. Ну надо же халтурщики - косточку из вишни не вытащили! Чуть зуб не сломала! А щербатый юрист - это не дело. Кто же станет ему доверять? Юрист должен быть безупречен и белозуб. И лжив.
- Ты же сам всю жизнь был сам не свой, - разговаривать с неволшебными портретами, вслух - наверное, глупость несусветная. - Ты лгал. Тебе лгали. Так и я. Все мир - ложь. Слышишь? Ложь и бутафорский театр.
И пьяно смеется. До слез. Сквозь слезы. И икает. Слишком громко. Мать прожигает ее взглядом: «Это отвратительно».
Ну мантикора же тебя поцарапай - как звучит это грёбаное заклинание от икоты? Икающая ведьма. То еще зрелище. И не смейтесь - прокляну до седьмого колена. Да-да, улыбаясь при этом.
Отец приходит на помощь.
— Гермиона, идем.
Помогает встать и уводит: раньше не мог.
- Папочка, - слюняво целует в щеку, - ты у меня самый лучший. Всегда меня понимаешь. Ик…
Отец смотрит строго, заводит в спальню, сажает на кровать и уходит.
Она одна.
Завтра будет рабочий день, он принесет свою пищу и свои заботы.
И больше не будет его. Ни завтра. И ни потом-потом. Только портрет в гостиной, над камином. Художник был магл и рисовал за деньги. Какое уж там - вкладывать душу. Портрет мертвее каминных кирпичей. За рамкой: он в черном, она в красном.
Вишня в шоколаде.
И закрыв глаза ладонями, сжатыми в кулаки, она ревет. До тех пор, пока не сводит скулы от соли и всхлипов. Пока не срывается дыханье. Чтобы больше не заплакать никогда.
|